Смысл жизни? Смысл моей жизни. Каждая книга, стоящая в мамином стеллаже, содержит замысловатые ответы на этот вопрос. "Мы все существа, ищущие смысл жизни, - писал я, - которые испытывают беспокойство оттого, что их закинули в бессмысленную вселенную". Чтобы избежать нигилизма, мы должны поставить перед собой двойную задачу. Во-первых, изобрести проект смысла жизни, достаточно убедительный для поддержания жизни. Следующий шаг - забыть о факте изобретения И убедить самих себя, что мы просто открыли смысл жизни, то есть у него независимое происхождение.
Хотя я делаю вид, что безоценочно принимаю любое решение человека, я втайне делю их на медные, серебряные и золотые. Некоторых людей всю жизнь подгоняет мысль о торжестве мести; другие, полные отчаяния, мечтают лишь о мире, отрешенности и свободе от боли. Некоторые люди посвящают свою жизнь достижению успеха, богатства, власти, справедливости; другие находятся в поиске самосовершенствования, погружаясь в различные формы бытия: любовь или божественную сущность. В то же самое время еще одна группа людей находит смысл жизни в самореализации или творческом самовыражении.
"Нам необходимо искусство, - говорил Ницше, - иначе мы погибнем от правды". Следовательно, творчество - золотая середина. Я превратил всю мою внутреннюю жизнь, весь мой опыт, все мои представления в тлеющий внутренний склад, из которого время от времени вытаскиваю нечто новое и прекрасное.
Но мой сон говорит иначе. Он показывает, что я посвятил всю свою жизнь совершенно другой цели - завоевать признание и одобрение моей умершей мамы. Обвинение из сна имеет силу - слишком большую, чтобы ее игнорировать или забыть. Но сны, и я это знаю точно, не являются ни непостижимыми, ни неизменными. Большую часть своей жизни я был ваятелем снов, приручая их, разъединяя и соединяя. Мне удается выуживать из снов различные секреты.
И снова, опуская голову на подушку, я плыву к Комнате Ужасов.
Вагончик резко останавливается напротив ограждения и через мгновение, сменив направление, медленно и покачиваясь возвращается обратно. "Мамочка! Как же я!" - зову я, размахивая обеими руками. И она слышит меня. Я вижу, как она прокладывает себе дорогу сквозь толпу, отталкивая людей направо и налево. "Оуэн! Что за вопрос!" - говорит она, открывая ворота и вытягивая меня из вагончика.
Я смотрю на нее. Кажется, ей лет пятьдесят или шестьдесят. Она высокая и коренастая. В руках у нее вышитая хозяйственная сумка. Ее вид нелеп, но, очевидно, она не знает об этом, и идет с высоко поднятой головой красавицы. Я замечаю знакомые сгибы ее локтей и чулки, подвязанные чуть выше колена. Она целует меня. Ложная любовь!
- Какой ты молодец! Можно ли просить о большем?! Все эти книги! Я горжусь тобой. Если бы только твой отец мог это видеть!
- Что значит молодец, мама? Как ты узнала? Ты же не можешь прочитать то, что я написал. Я имею в виду твое зрение.
- Я знаю, что говорю. Посмотри на все эти книги. - Она открывает свою сумку, извлекает оттуда две мои книги и начинает нежно их гладить. - Большие книги. Красивые книги.
На меня накатывает разочарование от того, что она гладит мои книги.
- Важно то, что внутри. А если внутри сплошная чушь?
- Оуэн, не говори narisheit - глупости. Великолепные книги.
- Ты носишь эти книги повсюду, даже в Глен Эхо? Ты относишься к ним как к святыням! Тебе не кажется...
- Ты знаменит! О тебе знает весь мир! Дочь моего парикмахера изучает твои книги в школе.
- Дочь твоего парикмахера?
- Я всем говорю. А почему бы и нет?
- Мама, разве тебе больше нечем заняться? Почему ты не проводишь выходные со своими друзьями: Ханной, Герти, Любой, Дороти, Сэмом, твоим братом Саймоном? И что ты делаешь здесь?
- Ты стыдишься, что я здесь? Тебе всегда было стыдно. А где мне еще быть?
- Мне просто кажется, что мы оба уже взрослые. Мне за шестьдесят. Может быть, пора иметь свои личные сны?
- Тебе всегда было стыдно.
- Я этого не говорил. Ты меня не слушаешь!
- Всегда думал, что я глупая, ничего не понимаю!
- Я не это говорил, а только то, что ты ничего не знала! Ты...
- Я - что? Ну давай, договаривай, раз начал. Я все равно знаю, что ты скажешь.
-Что?
- Нет уж, Оуэн, скажи это сам. Если я это сделаю, ты скажешь, что это не твои слова.
- Ты никогда не слышала меня. Ты говорила о вещах, про которые ничего не знала.
- Слышать тебя? Я не слышала тебя! Скажи, Оуэн, а ты слышал меня? Что ты вообще знал обо мне?
- Ты права, мама, мы оба были плохими слушателями.
- Не я, Оуэн. Я хорошо слушала и слышала. Каждый вечер, приходя из магазина, я слушала тишину в твоей комнате. Ты не беспокоился подняться мне навстречу и сказать: "Привет". Ты не спрашивал, трудный ли был у меня день. Как я могла слушать, если ты молчал?
- Что-то меня останавливало, между нами была стена.
- Стена? Хороший ответ для матери! Стена. Я ее построила?
- Я только сказал, что между нами была стена. Я знаю, что отдалился от тебя, но не помню почему - это было пятьдесят лет назад, - но все, что ты говорила мне, было похоже на замечание.
- Vos? Замечание?
- Критику. Мне приходилось держаться от нее подальше. Мне и так нелегко было в те годы, чтобы выслушивать от тебя критику.
- Тебе было плохо? Все эти годы мы с отцом работали в магазине, чтобы ты мог учиться. До поздней ночи! Вспомни, когда ты мне звонил и просил принести что-нибудь для тебя - карандаши или бумагу... Помнишь Эла? Того, которому порезали ножом лицо во время ограбления?
- Конечно, я помню Эла. У него еще был шрам вдоль всего носа.
- Так вот, Эл подходил к телефону и всегда кричал, даже через переполненный магазин: "Король! Звонит Король! Пусть Король сам купит себе карандаши и тетрадки!" Эл ревновал, ведь родители ничего не дали ему. Но он был прав: к тебе относились как к королю. В какое бы время дня или ночи ты не позвонил, я оставляла магазин, полный посетителей, на папу, а сама неслась к тебе. Тебе нужны были и марки, и блокноты, и чернила. А позже шариковые ручки. Твоя одежда, измазанная чернилами. Как король. Никакой критики.
- Ма, мы просто разговариваем, и это уже хорошо. Давай не будем обвинять друг друга, а постараемся понять. Мы можем просто сказать, что мне так казалось. Я знаю, ты говорила хорошие вещи про меня. Но ты никогда не говорила их мне самому.
- С тобой было не так-то просто разговаривать, Оуэн, и не только мне - всем. Ты все знал. Ты все читал. Скорей всего люди просто боялись тебя. А возможно, и меня. Ver veys? Кто знает. Но позволь я тебе кое-что скажу, Оуэн. Во-первых, ты тоже никогда не говорил мне ничего хорошего. Я следила за домом, я готовила для тебя. Двадцать лет ты ел мою стряпню. И она тебе нравилась, я точно знаю. Спрашиваешь, откуда? Вспомни пустые кастрюли и тарелки после еды. Но ты никогда мне ничего не говорил. Ни разу в своей жизни!
Пристыженный, я опускаю голову.
- Во-вторых, ты ничего не говорил обо мне хорошего и за моей спиной. Но, по крайней мере, ты все это имел, ты знал, что я хвасталась тобой перед другими. Ты стыдился меня, стыдился всегда - и находясь рядом, и за моей спиной. Стыдился моего английского, моего акцента. Стыдился того, что я не знала чего-то или говорила неправильно. Я знала про твои насмешки и насмешки твоих друзей: Джулии, Шелли, Джерри. Я слышала все! Ну как?!
Я еще ниже наклоняю голову.
- Ты никогда ничего не упускала, мама.
- Как я могла узнать, что в твоих книгах? Если бы у меня был шанс, если бы я только могла пойти в школу, что бы смогла я сделать своей головой! Saychel! В России я не могла ходить в школу, разрешалось учиться только мальчикам.
- Я знаю, мама, знаю. Я знаю, что ты смогла бы то же, что и я, если бы у тебя был шанс.
- Когда мы с мамой и отцом приехали сюда, мне было только двадцать. Мне приходилось работать шесть дней в неделю на швейной фабрике по двенадцать часов в день. С семи утра до семи вечера, иногда до восьми. Порой нужно было приходить на работу на два часа раньше - к пяти. Мне приходилось помогать отцу в его газетном ларьке раскрывать газеты. Братья не были большими помощниками. Саймон ходил в бухгалтерскую школу, Хайми работал водителем такси - он никогда не приходил домой, никогда не приносил денег. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала в Вашингтон, где до старости работала с ним бок о бок в магазине по двенадцать часов в сутки, а затем убирала дом и готовила еду. Появилась Джин, которая никогда не огорчала меня. Потом появился ты. Ты был не таким простым. Но я не переставала работать. Ты видел меня, ты помнишь! Ты слышал, как я бегала вверх и вниз по лестнице. Ну что, я вру?
- Ты права, мама.
- И все эти годы, пока были живы Буба и Зейда, я поддерживала их. У них ничего не было - лишь несколько пенни, которые, оставил им отец. Через некоторое время мы открыли для Зейды кондитерский магазин, но он не мог работать, он должен был молиться. Ты помнишь Зейда?
Я киваю. Смутные воспоминания. Мне, наверное, было четыре или пять... квартирка в Бронксе, пахнущая мылом... еще мы кидали цыплятам во дворе хлебные крошки и шарики из фольги с высоты пятого этажа... мой дед, весь в черном, с седой бородой, его руки и лоб в черных лентах, шепот молящихся. Мы не понимали его слов (он говорил только на идише), но он сильно трепал меня по щеке. Все остальные - Буба, мама, тетя Лена - работающие, бегающие вверх и вниз по лестницам магазина целый день, упаковывая и распаковывая, готовя еду, убирая цыплячьи перья, рыбью чешую, вытирая пыль. Но Зейда и пальцем не шевелил. Просто сидел и читал, как король.
- Каждый месяц, - продолжала мама, - я садилась на поезд и везла им деньги в Нью-Йорк. А потом, когда Бубу поместили в дом престарелых, я платила за нее и навещала ее два раза в месяц. Помнишь, я как-то брала тебя с собой. Кто еще помогал? Да никто! Твой дядя Саймон мог наведаться к ней пару раз и привести баночку газировки, а потом все свое посещение я только и слушала, что о баночке, которую привез Саймон. Даже ослепнув, она не выпускала пустую банку из своих рук. Я помогала не только Бубе, всем: моим братьям, Саймону и Хайми, моей сестре, Лене, тете Ханне, твоему дяде Эби, которого я привезла из России, - всем, вся семья кормилась от продаж в бакалейной лавке. И никто не помогал мне - никто! Никто даже не благодарил меня!
Глубоко вздохнув, я произношу:
- Спасибо тебе, мама, спасибо. - Это не так трудно. Так почему же мне понадобилось пятьдесят лет, чтобы сказать эти слова? Я беру ее за руку (может быть, впервые), чуть выше локтя, и чувствую нежность и тепло, похожее на тепло теста кихелах перед выпечкой. - Я помню, как ты рассказывала мне и Джин о газировке, которую привозил дядя Саймон. Наверное, тебе было очень трудно!
- Трудно?! О чем ты говоришь! Иногда она выпивала его газировку с моим кихелах, а ты же помнишь, что за работа приготовить его, и все равно говорила только о его гостинце.
- Мы впервые разговариваем, мама. Мы всегда именно этого и хотели. Может быть, поэтому ты не уходишь из моих мыслей и снов. Может быть, теперь я изменюсь.
- Как изменишься?
- Я стану самим собой, начну жить теми целями и делами, мысль о которых я всегда лелеял.
- Ты хочешь избавиться от меня?
- Ну, не по-плохому. Я просто хочу, чтобы ты отдохнула.
- Отдых? Ты когда-нибудь видел, чтобы я отдыхала? Папа каждый день находил время подремать, а меня ты видел дремлющей?
- Мне кажется, тебе нужно найти свою цель в жизни - не это, - говорю я, указывая на ее сумку, - не мои книги. И у меня должна быть своя цель в жизни.
- Но я же тебе только что все объяснила, - говорит она, перекидывая сумку на другую руку, подальше от меня. - Это не только твои книги, это еще и мои книги!
Внезапно ее рука становится холодной, и я выпускаю ее.
- Что значит, я должна иметь свою цель в жизни? - продолжает она. - Эти книги и есть цель моей жизни. Я работала для тебя и для них, всю свою жизнь я работала на эти книги. - Она достает из сумки еще две мои книги. Я съеживаюсь при мысли, что она покажет их людям, стоящим вокруг нас.
- Но ты не понимаешь. Ты заслужила независимость от других. Это то, что значит быть личностью, и об этом я пишу в своих книгах. Такими мне хотелось бы видеть моих детей, всех детей - свободными.
- Vos meinen - свободными?
- Свободными или освобожденными. Я тебе не принадлежу, мама. Например, каждый человек в мире совершенно один. Конечно же, это трудно, но так должно быть, и с этим надо смириться. И поэтому я хочу иметь свои мысли и сны. И у тебя должны быть свои, мама. Покинь мои сны.
Ее лицо становится серьезным, она отступает на шаг. Я продолжаю говорить:
- Я люблю тебя, но хочу добра и тебе и мне. Ты должна понять.
- Оуэн, ты опять думаешь, что я ничего не понимаю, а ты понимаешь все. Я также изучаю и жизнь, а теперь и смерть; о смерти я знаю, поверь, намного больше, чем ты. Так же как и об одиночестве.
- Но, мама, ты же не остаешься одна, ты со мной. Ты не покидаешь меня, блуждая в моих мыслях и снах.
- Да нет же, сынок.
"Сынок". Я не слышал этого обращения вот уже пятьдесят лет и забыл, что так звали меня мой отец и она.
- Есть вещи, которые ты не понимаешь, которые ты перевернул с ног на голову. У тебя есть сон, в котором ты видишь меня, стоящей в толпе. Я смотрю, как ты едешь в вагончике и машешь мне рукой, зовешь и спрашиваешь про свою жизнь.
- Я помню свой сон, мама. С него все началось.
- Твой сон? Как раз об этом я и хочу тебе сказать. Ты ошибаешься, Оуэн, это не твой сон. Это и мой сон, сынок. У матерей тоже есть право на сны.